Текст: Алексей Иванов (Литературный институт, семинар Г. Н. Красникова)
Яркая творческая жизнь одного из последних значимых русских поэтов Александра Башлачева была прожита им стремительно и преподана миру как некий трагический акт, претендующий на завершение пьесы с названием громким, не слабее «Русского искусства» или даже «Русской жизни». Попытка такой постановки вопроса очевидна не столько из глобальности охвата поэтом русского феномена, сколько из позиций, обозначаемых текстами и самим мрачным пафосом жизни Башлачева, окончившейся самозачеркиванием в творческом кризисе и самоубийстве. Насколько состоятельны были его притязания на «подведение итогов» русского пути и русской мысли, учитывая, как сложно говорить о праве кого-либо из авторов последних десятилетий решительно судить о временах и сроках? Между тем, у широкого, но не очень образованного читателя (Башлачев все-таки представитель рок-сообщества, пусть и стоящий на два пролета выше него как литератор) за многие годы сложилось представление о Башлачеве как о поэте весьма традиционном, копнувшем русскую культуру куда-то очень глубоко и добравшемся до ее пресловутых корней. Утверждению этого мнения способствовали как собственные откровения поэта, в т.ч. в интервью, вроде рассуждений на тему «мышления на уровне синтаксиса» и т.п., так и довольно согласные похвалы со стороны множества соотечественников, коллег по рок-цеху – представителей «тусовки». Например, много раз перепечатывалась красивая цитата петербургского художника В. Шинкарева: «Я понял: то, что он делает – это и есть магистральная дорога русского искусства. Точнее, могла бы быть магистральной, если бы кто-нибудь, кроме Башлачева, на ней находился». И действительно, на первый взгляд, постоянное обращение к фольклору, христианской символике, простонародному языку свидетельствуют, как минимум, о небезразличии к богатству родной культуры. Но какова сущность взаимоотношения Башлачева с традицией – действительно ли это восприятие ее «магистрального пути», преломление в новом свете, или же оно строится по какой-то другой модели?
Взаимодействие с традицией в творчестве Башлачева
Даже беглый анализ стихотворно-песенного корпуса, оставленного Башлачевым, отметит высокую степень взаимодействия его поэтики как с различными текстами, так и с фольклором. Ответов на вопрос, как это стало возможным для поэта, написавшего все свои произведения примерно к 25 годам (после 1986 года и до самоубийства в 27 лет поэт почти ничего не напишет), может быть несколько. Во-первых, незаурядный и скоро развивающийся талант, очевидно, способствовал быстрому впитыванию любой традиции и, как следствие, активному ее воспроизводству и переосмыслению. В этом отношении Башлачев действительно стремится к генерализации своей культурной миссии, что, в силу той же молодости, ставит поэта как бы на тонкий лед в смысле риска слишком поспешного и неумелого следования тем или иным образцам. Другое дело, что выбор Башлачева далек от попыток воспоследовать тем или иным базовым русским культурным ценностям, а, напротив, как мы покажем, стремится в основном к их отрицанию или опровержению. Во-вторых, успешная на вид интеграция Башлачева в культурные контексты связана с его «гиперфилологическими» навыками, позволяющими, образно говоря, обращаться с речью как с глиной: в этом смысле «народные» и «корневые» склонности его поэтики – это чистый постмодернизм – скорее игра с традицией, чем ее реальное освоение.
Ирония и пародирование
Для начала заметим, что фольклор, различные фразеологизмы, религиозная лексика часто используются Башлачевым в обычной форме и в обыденном смысле, что свидетельствует об интересе и даже некоторой привязанности поэта к богатству родного языка и культуры. Но еще чаще наблюдается стратегия искажения устойчивых единиц, относящихся к русской словесной традиции.
Зрелый период творчества Башлачева (1984-86 гг.) открывается рядом задорных комических произведений, высмеивающих советские реалии. Для них характерно обыгрывание различных советских штампов, заодно с которыми под удар часто попадают элементы коренной русской фразеологии, народные песни и т.п. Так, в строчках «Да, товарищи, не все еще врубились в суть прогресса / И в трех соснах порой не видят леса» («Подвиг разведчика») объектом авторской пародии становятся как идеологический штамп, так и сама поговорка: Башлачев сталкивает их между собой, и тень скоморошества падает на оба выражения. Уже виден нигилизм Башлачева в отношении традиционных моделей словесности как функции расхожего мировосприятия, о чем впоследствии он будет рассуждать в интервью. Да и вообще, диалог, брудершафт, конфликт Башлачева – в основном с языком, а не с «культурой», но через язык он пытается пробиться к самому корню, к «Имени Имен». Обо всем по порядку.
Нельзя забывать, что поэт окончил факультет журналистики и некоторое время работал в газете «Коммунист», отсюда особое упоение издевки над официозным языком: «Бряцает амуницией агрессор…», «По радио поют, что нет причины для тоски / И в этом ее главная причина»… Но из эстетических ли, честолюбивых соображений надолго он не останавливается на пародийном жанре, стремясь изображать русские «думы и беды» в трагическом ключе. Советская проблематика и соответствующая ей культурная оболочка остаются для поэта частным случаем бытования русского мира-коллектива с его неумолимой метафизикой, которая в системе координат Башлачева заведомо враждебна фигуре поэта, не оставляя ему шансов выжить (см. «На жизнь поэтов»). Русский космос у Башлачева обобщает идею бесприютности мира, а «показать» эту бесприютность призваны сами корневые установки культуры, которые поэт, разумеется, по-своему преломляет.
Искажение фольклора как нигилистическая стратегия
Негативная функция, которую фольклор выполняет в поэтике Башлачева, просматривается уже в раннем творчестве: так, в песне «Сегодняшний день ничего не меняет» причиной ужасного запаха на улице оказывается ожидаемая всеми «невиданная птица» (синяя птица?), которая так и не появляется, потому что «протухло большое яйцо». Здесь заложен символ-ключ к исследуемой нами проблеме – обманувшая сказка, ложная традиция, ложное верование. А из контекста всего творчества Башлачева понятно, что здесь под «протухшим яйцом» имеется в виду не просто отживший советский миф, но и вообще русское (мифологическое, религиозное) мироощущение.
Песня «Лихо» – это, пожалуй, квинтэссенция отрицания смыслов русского: духа, культурного пути, народного сознания. Тема этого произведения, как некий кричащий плакат, красуется в виде перевернутой поговорки: «сидели тихо – разбудили Лихо». Примеры измененных фразеологизмов отсюда: «Юродивые князи нашей всепогодной грязи»; «Пососали лапу – поскрипим лаптями». Песня «Рождественская» завершается несколько уродливым перевертышем традиционного пожелания: «скатертью тревога…» («Рождественская»). В контексте это выражение подытоживает скепсис лирического героя в отношении собственного жертвенного пути (т.е. скепсис в отношении Креста – что понятно из названия песни, ведь Рождество в богословской традиции – прообраз и начало жертвенного пути Христа).
Конструирование фразеологизмов и «присвоение» фольклора
Позднейшие стихи Башлачева – поле для все более сложных экспериментов с фольклором. Поэт не просто стремится показать, что овладел неким магическим корнем, из которого растет слово. Он хочет перекроить на этом «корневом» уровне действительность под свою идею. Для этого на основе «старых» словесных конструкций мастерятся новые – составные или содержащие совершенно отличный от оригинала, нередко противоположный ему, смысл: «Святая вода на пустом киселе неживой» («На жизнь поэтов»); «Если дырку во лбу вы видали в гробу…», «Если ты ставишь крест на стране всех чудес…» («Триптих»); «Кровь – она, ох, красана на миру!» («В чистом поле – дожди…»); «легки на поминках» («На жизнь поэтов»). Иногда основой для построения такого квазифольклора служит чистая звукопись: «Горе – горном, / Да смех в меха! / С пеньем на плетень – горлом / Красного петуха» («Пляши в огне»).
Некоторые исследователи усматривали в страсти Башлачева к «исправлению» старых или созданию новых фразеологизмов магические и даже имеславские амбиции. У самого Башлачева есть фраза «поэт умывает слова, возводя их в приметы». Но для нас важно, что в основе таких амбиций у Башлачева почти всегда видна неудовлетворенность миром, отсюда нигилистическое снижение почти любых (!) мотивов. Особой силы это «расшатывание основ» достигает в поздних «апокалиптических» стихах, таких как «Вечный пост», само название которого содержит в себе сетование. В поздних вещах Башлачев пользуется фразеологизмами как «тестом» (есть одноименная «песня-трактат»), изменяя их на разный лад, иногда, в сущности, издеваясь над языком: «Ой луна не приходит одна» и проч. («Когда мы вместе»), «Я рубил бы всех сук, на которых повешен» («Когда мы вдвоем»), «С ниточки по миру / Отдам – значит, сберегу», «Каков лоб, таков и приход» («Пляши в огне»).
Извращение религиозных символов
Безусловно, религиозная тематика в текстах Башлачева – явление перманентное. Американцы, слушавшие Башлачева во второй половине 80-х, воспринимали его как религиозного барда, что удивляло наших соотечественников. И действительно, в текстах поэта так много народно-христианской лексики, да и сама религиозная тематика столь часта, что только русское сознание, веками выдержанное в православии, могло не выделить эти мотивы в качестве религиозных, ассоциируя их с чем-то весьма духовно важным, но точно не церковно-христианским. Они и не были таковыми по духу.
Еще в ранних вещах христианские символы обычно снижены, один из характерных мотивов – слабость, беспомощность «народной» религиозности. Такая слабая духовность не помогает Хозяйке из одноименной песни («Перекрестившись истинным крестом», «Чего сидишь, как будто на иконе») совладать с искушением. В плутовской зарисовке «Похороны шута» присутствует перверсия сакрального похоронного обряда: «Водит с крестом хороводы Демьян» и мн. др. Другие примеры: посягание на священные символы в «Подымите мне веки»: «Это кровь и вино, это мясо и хлеб»; дерзость: «На рассвете храм разлетится в хлам», «Как венчают в сраме, приняв пинком» («Вечный пост»), «Не жалко распять, для того, чтоб вернуться к Пилату» («На жизнь поэтов»); инфернальность: «В преисподнем белье» («Посошок»), «семь кругов беспокойного лада», «эти ангелы чернорабочие» («На жизнь поэтов»); скепсис в отношении отеческой веры: «Ведь святых на Руси только знай выноси!» («Посошок»); саркастический цинизм и снова кощунство: «на брачных простынях… развернутая кровь – как символ страстной даты» («Петербургская свадьба»).
Христианской символике и мистике поэт противопоставляет свои горделивые максимы: «Имеющий душу – да дышит» («Когда мы вдвоем»), «Нынче Страшный Зуд… Нынче Скудный день» («Пляши в огне»). Когда Башлачев обращается к проблематике двоеверия, то всегда комплементарен: так, Вера из песни «Верка, Надька да Любка» примечательна тем, что искушена в картах. В песне «Спроси, звезда» есть слова: «Меня слышит Бог… Никола-Лесная Вода». В поздней песенке «Рашид + Оля», написанной как свадебное посвящение, фраза «браки свершаются на небесах» употребляется в астрологическом контексте.
О возможных причинах
Мы уже отметили неудовлетворенность Башлачева окружающей бытовой и идеологической действительностью, желание обуздать корни языка, смастерить собственный «преображенный» фольклор. На примере извращения религиозных символов видна мистическая подоплека многих недовольств, как и творческих притязаний поэта. По-видимому, руководящей установкой всех этих движений служила гордыня. У Башлачева встречаются места, где, кажется, основным мотивом является горделивое чувство само по себе: «Да это ж я расстреливал небеса, / И мутный свет теперь из дырочек сочится» («Светилась лампочка. И капала вода…»), «Поэты, сколотите себе крест!» (там же). Есть целый ряд мест, где эта горделивость звучит в контексте суицидальной тематики: «Я знаю – через год иль через сутки / Смеясь, однажды высажу себя / На станции Моей Последней Шутки» («Чужой костюм широким был в плечах»); «Я знаю, зачем иду по земле / Мне будет легко улетать» («От винта»). Обычно гордый человек отделяет себя от других, и, как следствие, отвращает и других от себя: может быть, поэтому встречаем у Башлачева слова:
- «Последние волки бегут от меня в Тамбов.
- Я новые краски хотел сберечь для холста,
- А выкрасил ими ряды пограничных столбов».
- («Черные дыры»).
Обобщив все вышесказанное, читатель может задуматься о причине самоубийства Башлачева, имеющего в глазах некоторых если не героический ореол, то, во всяком случае, печать замученности обстоятельствами. Но сама эта смерть, в высшей степени трагическое обстоятельство, с точки зрения внутренней жизни поэта венчает долгий путь отверженного чувства – по отношению не к обществу и даже не к России – а к миропорядку вообще. На фоне этого ощущения исчезновение дара, бывшего как бы средством метафизической «борьбы» с миропорядком и дававшего возможность менять устойчивую словесную традицию (а с ней – и «ткань» бытия), стало для стратегии Башлачева приговором. К сожалению, он воспринял его применительно и к своей жизни.








