
Текст: София Пименова
В феврале 1840 года Иван Сергеевич Тургенев приехал в Рим. Правда, тогда он ещё не был ни Иваном Сергеевичем (чаще просто Тургеневым, Ваней, иногда — в материнских письмах — Ваничкой), ни известным писателем. Отправляясь в Италию, Тургенев имел за плечами двадцать два года жизни, учёную степень кандидата университета, стихотворения “Вечер” и “К Венере Медицейской”, опубликованные в “Современнике” профессором Плетнёвым, сгоревшее семейное имение в Спасском-Лутовинове и сложные отношения с деспотичной матерью. В отличие от него, у приехавшего в Рим в январе двадцатисемилетнего Николая Станкевича уже были собственный философский кружок, в который входили в том числе критик Виссарион Белинский и историк Николай Грановский, публикации в журнале “Телескоп”, обширные познания в трудах Шеллинга и Гегеля и… чахотка в тяжёлой стадии. С их встречи в Вечном городе и началась эта история учителя и ученика.
Стоит сразу сказать, что знакомы Станкевич и Тургенев были до этого: Иван Сергеевич слышал о Николае Владимировиче ещё во время учёбы в Москве и встречался с ним, когда слушал лекции в Берлине в 1838 году. Встречался, но так и не сблизился: помешала то ли кокетливая общая знакомая Берта, которая, по воспоминаниям Тургенева, была склонна преувеличивать его симпатии к ней, то ли большая разница в знаниях и опыте. Юрий Лебедев в биографии Ивана Сергеевича для серии “Жизнь замечательных людей” описывает, как Станкевич и Грановский на прогулках рассуждали о “совокупной жажде природы духа” и том, что в человеке “всё физически натуральное должно быть согласно с духом”. Тургенев, ещё не слишком хорошо знавший труды Гегеля, мог только молча идти рядом с ними и слушать. Иногда, бунтуя против чрезмерного воспарения в философские эмпиреи, Иван Сергеевич сознательно произносил какую-нибудь совершенную нелепость, из-за чего, должно быть, казался товарищам легкомысленным и несерьёзным. На молодого (чуть позже, характеризуя Тургенева в письме Фроловым, Станкевич, который был всего на пять лет старше, напишет: «Право, он умен! Не говорю о степени — он молод») человека особенно не сердились, но и к откровенным разговорам не приглашали.
Что изменилось к моменту встречи в Италии? Тургенев поднаторел в немецкой философии благодаря лекциям профессора Вердера, в конце 1839 года вошёл в литературные круги Санкт-Петербурга (общался с Гоголем, Жуковским, реже — с Лермонтовым), — одним словом, представлял собой куда более интересного собеседника, чем два года назад. Станкевич в письмах указывал и другие причины: «Тургенева никто не сбивает с толку, от этого он говорит связно и хорошо — ничего не заметно, чтобы он мог когда-нибудь плести такую дичь, какую он плел у Вас», но, возможно, свою роль сыграло и здоровье Николая Владимировича. Иногда одно присутствие рядом живого, непосредственного, полного энергии человека может благотворно сказаться на самочувствии больного, придать ему сил.

А сил и в самом деле требовалось немало: “философические” прогулки сменились “искусствоведческими”, и Станкевич вместе с Тургеневым и другими русскими знакомыми много исследовал римские достопримечательности, осматривал памятники и древности. Иван Сергеевич впоследствии вспоминал, что всё, что ни говорил Станкевич «о древнем мире, о живописи, ваянии и т. д., — было исполнено возвышенной правды и какой-то свежей красоты и молодости». У Николая Владимировича был свой взгляд на искусство, сосредоточенный не столько на сюжете или мастерстве исполнения, сколько на настроениях и смыслах, “душе” произведений, и его комментарии не мешали Тургеневу воспринимать шедевры Италии, а, напротив, открывали для него новые, ранее неизвестные прелести искусства. Поощрял Станкевич и занятия самого Ивана Сергеевича рисованием: в письмах всё тем же Фроловым замечал, что Тургенев «не без таланта в этом отношении», давал младшему другу темы для рисунков (например, «Адам, который не знает, что ему делать») и с особым интересом встречал его новые карикатуры. Они много говорили — не об отвлечённых предметах вроде “бытия” или “сущности”, а о свежих впечатлениях, изумительной природе вокруг, которая благодаря Станкевичу по-новому открылась для Тургенева, общих знакомых, любимых авторах, планах и целях. Об этом времени Иван Сергеевич писал Михаилу Бакунину и Александру Ефремову: «Понимаешь ли ты переворот, или нет — начало развития моей души! Как я жадно внимал ему, я, предназначенный быть последним его товарищем, которого он посвящал в служение Истине своим примером, поэзией своей жизни, своих речей!»
«Последним» — едва ли преувеличение: расстались они в апреле, а умер Станкевич летом того же года в маленьком итальянском городе Нови. Известие о его смерти потрясло Тургенева. Их общему другу Грановскому он писал: «О, если что-нибудь могло бы заставить меня сомневаться в будущности, я бы теперь, пережив Станкевича, простился с последней надеждой. Отчего не умереть другому, тысяче другим, мне напр.? Когда же придет то время, что более развитой дух будет непременным условием высшего развития тела и сама наша жизнь условие и плод наслаждений — творца, зачем на земле может гибнуть или страдать прекрасное?»
Впрочем, Станкевич, в полном соответствии с идеями немецких философов-идеалистов, не погиб окончательно. Его образ воплотился в произведениях Тургенева — романе “Рудин”, повестях “Андрей Колосов”, “Призраки”, “Несчастная”. Когда историк литературы Павел Анненков задумал издать биографию и переписку Станкевича, Иван Сергеевич подготовил для него воспоминания о наставнике и в письмах не раз спрашивал у Анненкова о том, как продвигается работа и когда она увидит свет. Кроме того, Тургенев пытался привить Толстому интерес к личности Станкевича и добился того, чтобы тот прочитал опубликованные письма Николая Владимировича.
Когда-то в письме Грановскому Иван Сергеевич задавался вопросом: «Кто, достойный, примет от умершего завещание его великих мыслей и не даст погибнуть его влиянию, будет идти по его дороге, в его духе, с его силой?» Он оказался достойным.








