
Текст: Денис Краснов
К 1911 году, когда в Москве вышел первый том «Образов», 30-летний Муратов пережил расставание с первой женой — Евгенией Пагануцци, разделившей счастье первой итальянской поездки писателя в 1907-1908 годах. Художница и танцовщица из обрусевшей итальянской семьи, Евгения Владимировна была яркой, смятенно-чувственной дамой Серебряного века — метерлинковской «принцессой Мален» для Муратова и «изнеженно-пряной царевной» для увлёкшегося ею Владислава Ходасевича.

Мерцающий облик Пагануцци то и дело проступает на страницах «Образов», особенно зримо — в сцене прощания автора с Римом: «Когда мы выходим на площадь, мне видно в жёлтом свете, льющемся из окон остерии, как печально твоё лицо, милый друг, как даже воды Треви, сулящие скорое возвращение, не успокоили тоски от этой разлуки с Римом, — тоски, которая будет преследовать повсюду вдали от Рима».
Люди уходят — а Вечный город остаётся. В следующий раз, в 1911-м, Муратов отправляется туда уже в компании второй жены, переводчицы Екатерины Урениус — бывшей супруги другого известного италофила, Бориса Грифцова. Позднее, в 1918-м, Грифцов примкнёт к основанной Муратовым московской Studio Italiano, где также преподавали Борис Зайцев и Михаил Осоргин.
К моменту очередного расставания — теперь уже с родной страной, окунувшейся в стихию революционного разгула, — за плечами у Муратова не только два первых тома «Образов Италии», но и труды по европейской и русской живописи и иконописи, артиллерийская служба на фронтах Первой мировой войны (в 1915-м он даже отвечал за воздушную оборону Севастополя), опыт издательской работы в журнале «София» и административной — в Комитете по охране художественных и научных сокровищ России.

Писатель также пробует себя в беллетристике (выходят сборники новелл «Герои и героини» и «Магические рассказы») и драматургии (комедия «Кофейня»).
В 1921 году Муратов вместе с Зайцевым, Осоргиным и другими членами Помгола (Комитета помощи голодающим в России) ненадолго оказывается во внутренней тюрьме на Лубянке. Вместе с семьёй эмигрировав в 1922-м (помогла научная командировка от Наркомпроса), писатель несколько месяцев живёт в Берлине, где в том же году выходит его роман «Эгерия» — разумеется, не без итальянского колорита. Рецензируя это оригинальное произведение, Марк Алданов отмечает «антитолстовский» (а значит, и «антиалдановский») подход Муратова как исторического романиста, но отдаёт должное этой «умной, занимательной, прекрасно написанной» книге:
«Русская классическая литература почти не отразилась на художественной манере Муратова — за одним только исключением. Правда, исключение это — Пушкин. В известной мере метод “Эгерии” приближается к методу “Капитанской дочки”. Но Муратов идёт много дальше. Он пренебрежительно сторонится от психологии, совершенно отказывается от “освещения внутренностей”. Его мастерский рассказ чрезвычайно сух, и, коренным образом расходясь с Муратовым в оценке этого метода, я всё же признаю, что владеет он им чрезвычайно искусно и достигает очень серьёзных и ценных результатов, он движением создаёт жизнь».
В 1923 году Муратов поселяется в Риме, а в 1924-м выходит окончательная редакция «Образов Италии», дополненная третьим томом. В эпилоге книги звучит возвышенный гимн автора, воспевающего любовь всей своей жизни:
«Не театр трагический или сантиментальный, не книга воспоминаний, не источник экзотических ощущений, но родной дом нашей души, живая страница нашей жизни, биение сердца, взволнованного великим и малым, такова Италия, и в этом ничто не может сравниться с ней. Никакими своими зрелищами, никакими чудесами своих искусств она не ослепляет и не оглушает нас… Щедрая и великодушная, она приемлет нас, вливает нам в душу медленными притоками свою мудрость и красоту, меняет постепенно первичную ткань нашего бытия, и мы произрастаем вместе с ней неприметно для самих себя, пока не скажет о том живая боль разлуки».
Борис Зайцев благодарно писал о книге своего друга: «Успех “Образов” был большой, непререкаемый. В русской литературе нет ничего им равного по артистичности переживания Италии, по познаниям и изяществу исполнения. Идут эти книги в тон и с той полосой русского духовного развития, когда культура наша, в некоем недолгом “ренессансе” или Серебряном веке выходила из провинциализма конца XIX столетия к краткому, трагическому цветению начала XX-го».
В 1927 году Муратов переезжает в Париж, издаёт новые пьесы («Приключения Дафниса и Хлои» и «Мавритания»), ведёт постоянную рубрику в газете «Возрождение». Несколькими годами ранее он публикует в «Современных записках» серию культурологических эссе, в которых сквозит тревога за судьбу искусства в эпоху торжества науки и индустриализма: «Если “лучше”, чтобы было искусство, если “свято” искусство, то следует печалиться об Европе и ненавидеть грядущую пост-Европу. Что же касается человечества, то об его материальной судьбе, об его интеллектуальной энергии, об его эмоциональной жизни можно нисколько не беспокоиться, об этом позаботятся наука и антиискусство. Пост-европейское человечество, которое мы уже можем и ныне “лабораторно” наблюдать, умно, удобно и счастливо умеет жить без всякого искусства».

В том же эссе, «Искусство и народ» (1924), Муратов предлагает довольно любопытное объяснение неуловимого сходства русских и итальянцев, и век спустя звучащее весьма тонко: «По сравнению со своим западным собратом, насколько же ещё более народен, невзирая на все “разрывы с народом”, остаётся русский интеллигент! Только в Италии эта особенность чувствуется с такою силой, только в Италии, где, между прочим, есть и чисто русский “вопрос” о разрыве интеллигенции с народом. В странах менее народных этой темы вообще нет. И здесь, по-видимому, заключается объяснение того притяжения между русским и итальянцем, которое объясняли часто сходством характеров. На самом деле сходства характеров никакого нет, но есть преодолевающее все перегородки и все несходства понимание. Это народный человек, сидящий в каждом русском, зовёт народного человека, сидящего в каждом итальянце».

А «народный человек», сидевший в самом Муратове, в конце концов приводит его на Британские острова, где под конец жизни он уединяется в ирландской глуши, совмещая излюбленный книжный труд с садоводческим.
Обещание, данное Муратовым в завершающих строках его самой известной книги: «возвратиться в Италию ещё более верным ей и ею освобождённым, — увидеть снова тихий блеск Венецианской лагуны и в круге её горизонта заключить свои дни» — не сбылось буквально. Однако, читая и перечитывая чудесные «Образы Италии», мы каждый раз воскрешаем вместе с автором, быть может, самые сокровенные мгновения его жизни.








